Пресса

1 декабря 1978

«Советская музыка»

Мемуарный очерк ленинградского литературоведа Б. Рясенцева об исполнении 7-й симфонии Шостаковича в Новосибирске в ноябре 1942 года

«Советская музыка», 1978, № 8

Борис Рясенцев

БОЛЬШЕ ЧЕМ КОНЦЕРТ

Воспоминания немузыканта

Человек впервые идет по улицам незнакомого города, в котором оказался совершенно неожиданно для себя и где должен прожить какое-то неопределенное, скорее всего, совсем короткое время.

И хотя бесснежный ноябрьский морозец «достает» его сквозь шинель и сапоги, идет он очень медленно, потому что хочет разглядеть подробности окружающего, запомнить «ориентиры» (по военной привычке), а главное, потому, что ходить быстро еще не может: двери последнего госпиталя закрылись за ним лишь позавчера. И он приехал сюда «ограниченно годным второй степени» в распоряжение отдела кадров штаба Округа.

Родной город — на другом конце страны. О нем говорят во всем мире. Большинство — с восторженным удивлением и сочувствием. Гитлеровцы — с яростью и досадой: «Еще не сдался?!». Да, они держатся — и горожане, оставшиеся в живых, и воины, сражающиеся на дальних и ближних подступах к нему, иногда — на окраинах.

Приезжий изумленно рассматривает огромное здание «гитарообразной» формы, увенчанное не гладким, как обычно, а «чешуйчатым» черным куполом, который позже стал серебристым. Над колоннадой алеет лозунг: «Да здравствует 25 годовщина Великого Октября!».

— Это ДНК, — ответила на его вопрос проходившая мимо женщина.

— Что-что? — не понял он.

— Дом науки и культуры, — пояснила она, — а вообще-то оперный театр, только его еще не открыли, да и не достроили внутри чего-то. Не успели.

Оперный... А ведь это здание в центре Новосибирска значительно больше «Мариинки» — знаменитого Ленинградского театра оперы и балета имени Кирова. Как далек теперь тот город!..

Но… что это? — Человек в синей ленинградской командирской форме обратил внимание на афишную будку:

«Ленинградская государственная академическая филармония».

В помещении Клуба имени Сталина. Шостакович. Седьмая симфония. Дирижер Евгений Мравинский. Вступительное слово — профессор И. И. Соллертинский».

«Ленинградский государственный академический театр драмы имени Пушкина».

В помещении театра «Красный факел». «Суворов», «Фландрия», «Петр Крымов», «Накануне»…

И еще — анонс: скоро открывает сезон Ленинградский Новый ТЮЗ.

Ясно помню (пора уже перейти к высказыванию от первого лица), что на какой-то миг у меня возникло фантастическое ощущение — можно было, перефразируя Лермонтова, сказать: «сливаясь, словно две сестры, струи»… Невы и Оби плещутся вместе! Однако и действительно город на Оби стал мне психологически как-то ближе — ведь это естественно.

Едва успев получить место в офицерском общежитии, я отправился в клуб. Три вещи оказались для меня довольно простыми: найти здание с рекламными щитами филармонии, заметить возле здания через дорогу афиши Театра имени Пушкина и… прочесть над окошечком кассы филармонии объявление:

«Все билеты проданы».

В последнем, впрочем, я был уверен заранее.

Но также заранее я решил, что и независимо от этого попытаюсь встретиться с художественным руководителем филармонии Иваном Ивановичем Соллертинским, которого знал со студенческих лет.

Этот совершенно уникальный, необъятных знаний человек, свободно владевший десятками иностранных языков, властно притягивал на свои лекции в Институте истории искусств студентов всех факультетов. Приходили и из других вузов — университета, Пединститута имени Герцена, консерватории, где он позже тоже стал вести курсы лекций.

Вовсе не из желания поразить нас, «пококетничать», а вполне органично, по ходу дела, он иногда говорил:

— А сейчас я прочту это в подлиннике, вслушайтесь в самый характер звучания этих слов на языке автора.

И — скандировал (держа в руках книгу, а часто наизусть) несколько строк из поэмы португальского поэта Камоэнса, отрывки из диалогов Дон-Кихота и Санчо Пансы, небольшой кусок из шиллеровских «Разбойников», диалог Фигаро и Розины из «Севильского цирюльника» Бомарше или эпизод загадок из «Принцессы Турандот» Гоцци.

Тематика его была разнообразнейшей. Помню, у нас на первом курсе литфака он читал «Обзор современных течений в психологии», на театроведческом рассказывал о западноевропейской драматургии, делал иной раз экскурсы в поэзию и прозу. На другом курсе этого факультета блистательно излагал театроведам историю балета, на музыковедческом — увлекательно анализировал творчество великих классиков музыки и сочинения зарубежных современников — Шёнберга, Альбана Берга, Онеггера, Хиндемита. За год до моего поступления в институт он целый семестр посвятил анализу одного только «Гамлета»! Рассказывали, что в конце последней лекции он, пряча улыбку, извинился перед слушателями:

— Ну вот, регламент истек, а я только еще подошел к тому главному, что, собственно, намеревался сообщить вам об этой пьеске!

Этот «гамлетовский семестр» стал просто легендарным.

В клубе я увидел Ивана Ивановича сразу: он спускался по лестнице в вестибюль. Но не сразу он меня узнал — не так уж часто после того, как я окончил институт, приходилось нам встречаться (хотя года за два до войны мне довелось брать у него интервью для «Красной вечерней газеты» о предстоящем филармоническом сезоне). А вспомнив, пригласил в кабинет, предупредил, что очень занят, но стал расспрашивать, давно ли я из Ленинграда, что оттуда пишут, какими судьбами оказался в Новосибирске. И прежде чем я успел обратиться с просьбой, сказал:

— Наверно, хотите попасть на Седьмую? — постучал пальцами по стеклу на столе. — Да-а, того, туго! — И быстро встал. — А впрочем, пойдемте к администратору…

Вечером, уже за полчаса до начала я сидел в третьей ложе, справа от сцены, у зеленоватой «под малахит» массивной четырехугольной колонны. Зал был еще почти пуст.

…А виделись мне беломраморные круглые колонны и хрустальные люстры другого зала, где часто слушал я замечательных оркестрантов, которые скоро выйдут на эту тесноватую для них сцену. Они — после интереснейших кратких лекций И. Соллертинского, — ведомые то своим молодым лидером Евгением Мравинским, то кем-либо из других самых выдающихся дирижеров современности — Отто Клемперером, Бруно Вальтером, Гансом Кнаппертсбушем, Вилли Ферреро, Альбертом Коутсом.

В том зале слышал я буквально захватившего всех на первом своем ленинградском концерте шестнадцатилетнего Эмиля Гилельса — победителя Первого Всесоюзного конкурса музыкантов-исполнителей. Когда руки невысокого рыжеватого юноши бушевали на клавиатуре рояля в виртуозных пассажах финала Двенадцатой рапсодии Листа, казалось, что бархатная толстовка на нем взвихривается. И честное слово, радостно сознавать, что довелось присутствовать буквально на самом старте творческого пути человека, ставшего безусловно одним из крупнейших пианистов мира!

Кстати, ему это уже тогда предсказал приезжавший неоднократно в СССР Артур Рубинштейн, который оставил у меня впечатление все-таки не имеющего себе равных среди «волшебников фортепиано». Помню, студенты-консерваторцы после того, как обрывался последний звук последнего произведения программы, бросались к эстраде, неистовые крики «браво!» смешивались с названиями произведений, которые его просили исполнить на «бис», а когда он еще четыре, пять раз садился за рояль, многие поднимали указательный палец, умоляя сыграть еще хоть одну вещь. Помню и вечер, когда он ошеломляюще сыграл прокофьевский Третий фортепианный концерт, а сам Прокофьев сидел на красной бархатной банкетке у стены справа за сценой, видимый из зрительного зала. Его, конечно, тоже вызвали. Грандиозный успех исполнитель и автор по справедливости поделили пополам, но знаменитый композитор, слегка нагнувшись, обнял и расцеловал невысокого Рубинштейна и присоединился к овациям публики и (небывалый случай!) овациям самого оркестра. Концертант подошел к инструменту и, еще не успев сесть, обрушил пальцы на клавиатуру. И мы услышали марш из оперы «Любовь к трем апельсинам». Композитор, стоявший возле рояля, снова обнял его и что-то сказал. А в следующий приезд пианиста в программке после этого названия мы прочли:

«Посвящается А. Рубинштейну».

А разве забыть концерты Владимира Софроницкого, особенно — его скрябинские программы? А листовские вечера Григория Гинзбурга? Я часто думаю о том, что знаменитое выражение Гёте «Архитектура есть застывшая музыка» можно «перевернуть», и от такой перестановки появится новый, но не менее богатый смысл: «Музыка есть звучащая архитектура». И вот Гинзбург, играя листовские фантазии «Свадьба Фигаро» и «Дон Жуан» или его си-минорную Сонату, как бы воздвигал поистине грандиозные «звуковые сооружения»!

А как щедро раздаривал себя Лев Оборин: в один вечер — фортепианные концерты Моцарта (Второй), Шопена (Первый) и Второй рахманиновский!!.

Навсегда запомнились и выступления таких гастролеров, как французы Альфред Корто и Робер Казадезюс, немец Артур Шнабель, считавшийся одним из лучших «бетховенистов» и «бахистов» мира, и его сын Карл Ульрих Шнабель, который, в противоположность отцу, игравшему в безукоризненно академичной манере, своевольно, но убедительно показал совершенно неожиданного, лирически нежного, даже, я бы сказал, «шопенизированного» Баха. Никто другой не играл так великого Иоганна Себастьяна! Яркой вспышкой на экране памяти сохранилось выступление молодого итальянского пианиста Карло Цекки, который позже оставил фортепианную карьеру и много раз приезжал в СССР в качестве дирижера.

…Аплодисменты! Я даже вздрогнул от неожиданности и снова «вернулся» в новосибирский клубный зал.

Они (аплодисменты) встречают первых, появившихся сразу с двух сторон, оркестрантов, усиливаются, когда те стали раскланиваться, прежде чем сесть. И еще более усиливаются, когда выходит Соллертинский. Медленно, уверенно, чуть «вразвалку». В черном костюме, с «бабочкой» у белого воротника. Как всегда, как… до войны. Он поклонился хмуровато, скупо, коротким, чуть заметным кивком и почти сразу «приступил к делу».

Многое из того моего первого новосибирского вечера запомнилось с поразительной ясностью. И я воспроизведу это выступление по сохранившимся записям (неискоренимая профессиональная привычка) и газетным материалам.

— Сегодня новосибирцы и те, кто вместе с нами нашли приют в этом удивляющем городе (он сказал именно «удивляющем», а не «удивительном»), снова присутствуют на событии необыкновенном в истории искусства — и не только искусства. Не только! Я говорю «снова» потому, что новосибирскую премьеру этой великой симфонии, да еще в присутствии автора, наш оркестр продемонстрировал несколько месяцев назад. Я говорю «снова» еще и потому, что, как я подозреваю… и как я надеюсь… некоторые из тех, кто имел счастье слушать симфонию тогда, сумели, несмотря на все трудности, «просочиться» в этот зал и сегодня. И должен сказать, что я их понимаю. И более того — приветствую.

(Реакцию публики, уловившей шутливую интонацию сквозь хмуроватое, как обычно во время выступлений, выражение лица оратора, можно было определить, как «сдержанно-веселое оживление в зале». А он уже вполне серьезно продолжал…)

— Но вернемся к симфонии. Еще никогда ни одно музыкальное произведение не создавалось в атмосфере, столь противопоказанной для углубленного творческого процесса, как то произведение, которое вы сегодня услышите. Завывали сирены, стреляли зенитки, полыхали пожары. Композитор приходил домой… не из класса консерватории, а после дежурства на ее крыше — на случай попадания зажигательных бомб. И, едва отдохнув, принимался за работу…

Иван Иванович говорил так, что нельзя было не почувствовать: он горд тем, что является современником Шостаковича, и активно призывает нас разделить с ним эту гордость.

Вслед за этим мы услышали профессионально-музыковедческую, и все же понятную всем, по-«соллертински» виртуозно отточенную характеристику симфонии. Запали в память заключительные слова:

— Вот вам ярчайший пример вторжения клокочущей современности в музыку, политики — в искусство, и вторжения музыки в современность, в политику. С волнением необычайным воспринимаем мы в годину войны эти грандиозные звучащие фрески. И с неменьшим волнением будем слушать их после победы! (Никто не знал тогда, что самому-то ему не удастся дожить до победы. Он скоропостижно умер в Новосибирске в 1944 году…)

Аплодисменты, провожавшие этого поразительного лектора, взорвались овацией, когда он у самой кулисы посторонился, навстречу ему вышел Мравинский и, дойдя до центра авансцены, энергичным взмахом обеих рук поднял оркестр.

Минута, две… Сколько?

Но вот музыканты сели (а им действительно тесно, некоторые разместились даже за кулисами), устремили внимательные взгляды на дирижера. В наступившей тишине раздался характерный звук постукивания палочки о пюпитр («готовность номер один»!). Еще несколько секунд — и начнется…

Мравинский! Не однажды, когда он, очень высокий, тонкий, стройный, изящный, стоя на своем «капитанском мостике» в том зале с белыми колоннами, вел за собой оркестр, я, глядя на его фигуру в элегантном фраке, на длинные руки с длинными нервными пальцами, на пластичные, беспрекословно повелительные жесты, думал: «Вот — идеальная модель для скульптуры «Дирижер»!».

…Правая рука с «волшебным жезлом» высоко взметнулась, вдогонку ей поднялась и замерла пониже левая — с согнутыми, как у скрипача, пальцами (указательный чуть выше остальных) и…

Но разве читатель ждет рецензии на то, что началось вслед за этим?

О выступлениях Мравинского и его оркестра восторженно писалось бесчисленное множество раз. Седьмая Шостаковича проанализирована многократно опытнейшими музыковедами — нашими и зарубежными. Я не музыковед, а только, могу сказать, неистовый любитель музыки. Но тот концерт совсем не был для меня тогда только концертом, хотя бы и замечательным! Был чем-то несравненно большим и многозначным.

Понимаю: так воспринимать музыку, как воспринимал ее я в свой первый новосибирский вечер, наверное, нельзя. Но где неукоснительная регламентация — «как можно»?..

Обрывки воспоминаний, очень разных, несоизмеримых ни по содержанию, ни по значимости, нередко уводили меня из этого зала, отключали от восприятия. Слишком уж я был занят тем, что незаглушаемо билось внутри…

И Мравинский, и эти вот музыканты, и сами вступительные переклички инструментов и оркестровых групп в начале симфонии, пока еще безмятежно светлые, какие-то раздольные, — все это с безжалостной отчетливостью напоминало мне «другую жизнь и берег дальний». Другую. Там. До войны… А впрочем, ведь и в самом замысле Шостаковича было это во вступлении и ряде эпизодов других частей симфонии — рождать воспоминания о мирной жизни. Только, конечно, не так конкретно, не так непосредственно, не так суженно, что ли. Но вот оказался в тот вечер в зале такой слушатель! Да и один ли я?..

(Когда этот мемуарный очерк был уже закончен, мне довелось прочитать дневниковые записи известного поэта-фронтовика Семена Гудзенко, относящиеся к той же поре. В одной из них поэт рассказывает о том, что ему посчастливилось присутствовать на первом исполнении в столице Седьмой симфонии Шостаковича под управлением С. Самосуда. И я не удивился, а обрадовался, узнав, что и у Гудзенко (пусть — на другом концерте, с другим дирижером, в другом зале) гениальная симфония в соответствующих эпизодах вызывала яркие лирические воспоминания о счастливых мирных днях: подмосковный парк, встреча с любимой девушкой и т. п. Все-таки, по-моему, это — естественная (боюсь сказать — неизбежная) работа воображения слушателя, иногда вторгающаяся в эстетическое наслаждение как таковое. В наслаждение красотой звучаний мелодии, гармонических сочетаний или, наоборот, — в те слуховые ощущения, которые вызваны нарочитой резкостью звуковых «ходов», неожиданными, но впечатляющими ритмическими «изломами», контрастной сменой темпов, — а все это с поистине изумительной выразительностью использовано автором Седьмой!)

...Увидел себя почему-то в редакции известного в 30-е годы журнала «Резец» — на втором этаже Дома книги, прямо против гениального сооружения Воронихина с двумя, полусогнутыми, как у птицы в момент полета, колоннадными «крыльями». Замечательный поэт, однофамилец композитора, Александр Прокофьев, щурясь от солнца и любуясь прозрачными облаками над причудливой махиной «крылатого» Казанского собора, читает мне, несколько нажимая на звук «о», еще неопубликованное:

Где ты? Облака чуть-чуть дымятся.
От цветов долина — как в снегу!
Я теперь ни плакать, ни смеяться
Ни с какой другою не могу…

Это начальное четверостишие он сразу как бы «запрограммировал» в мою память на всю жизнь.

…«Наплывы» воспоминаний возникали без уловимых ассоциаций, казалось бы, без «соотнесения» с музыкой…

«Где ты?.. (Только что это неприятное, тревожащее вторглось в светлые раздумья, заставило поежиться, как леденящий сквознячок)… Облака чуть-чуть дымятся…».

Но вот уже не Дом книги, а вагон поезда, идущего из Луги в Ленинград. Возвращаемся из Дома отдыха большой компанией. Оживленные, веселые, как обычно — после хорошо проведенного отпуска. Загорелые, будто на юге побывали. Почти у всех в руках странные букетики, бережно хранимые: несколько стебельков, на которых — некрупные, но ярко-красные, спелые, ароматные ягоды земляники второго созревания. Везем как доказательство, чтобы не обозвали Тартаренами или Хлестаковыми. Такой был в Ленинграде сентябрь сорокового года! Кто-то задумчиво произнес: «Незабвенный сентябрь осыпается в Спасском». Это — Пастернак. А здесь еще и не осыпается. Вон какая за окнами вагона проносится удивительно свежая зелень совсем не осенних листьев! «От цветов долина…».

Но откуда в стенах Новосибирского клуба стало захлестывать — все сильнее и сильнее — сырым, пронизывающим, каким-то насквозь просверливающим сквозняком? И почему вдруг показалось, что начал тускнеть и резко мигать свет?

Словно черные полотнища, одно за другим, одно за другим, наползают на люстру!

Они наползают и наползают. Все быстрее. Все более угрожающе.

В следующий момент понял, но успел подумать: как объяснят психологи и физиологи, что слуховые ощущения сначала (там, в воспоминаниях) воспринимались как осязательные и зрительные?

Именно так воспринял я тогда впервые — сразу ставшую всемирно знаменитой — тему фашистского нашествия в Седьмой симфонии — нарастающее — после приглушенного перестука ударных и древка смычков о струны, — становящееся все громче, назойливее «взвывание» одних и тех же мелодических (вернее — нарочито антимелодичных, чужеродных) оборотов, вызывающих представление о жутком скрежетании, о ржавом, каком-то железном лязге. Может быть — представление о дви-жу-щих-ся и дви-жу-щих-ся танковых армадах или о ша-га-ю-щих и ша-га-ю-щих человекоподобных существах, души и мозг которых насквозь проржавели. Не отсюда ли это нестерпимое (не для слуха, а для сознания) лязганье, взвизгиванье, снова и снова повторяющиеся?

Ненависть композитора, наша ненависть к захватчикам (которые вот и в эти секунды, когда идет концерт, где-то творят дикие зверства, где-то рвутся вперед или отступают), к фашизму, с его античеловечной, антигуманной сущностью, поистине гениально переплавлена Шостаковичем в звучания оркестра…

И начинает казаться, что повелительные жесты Мравинского, который вдруг резко склонился над своим пультом, властные импульсы, посылаемые музыкантам пальцами обеих рук в стремительном взмахе, — в чем-то равнозначны фронтовому приказу командира:

«Ого-онь!!»

И в памяти возникает другой — симоновский — справедливо жестокий приказ:

Сколько раз увидишь его,
Столько раз его и убей!

И вот уже навстречу неумолимой лавине нашествия, вперерез жуткому грохотанию, взвизгиваниям, злобно торжествующей барабанной стукотне в оркестре все уверенней вздымаются всплески борьбы, сопротивления, контратак, нарастания наших сил, хотя еще взревывают, как бы «огрызаются» порой постылые отзвуки темы вторжения… И потом — скорбь о погибших (и продолжающих погибать!), скорбь реквиема зазвучала в зале этого новосибирского клуба.

И подумав об этом, я снова «ушел» оттуда…

…Волховский фронт. Недалеко — Кириши. Затишье… Начало ночи. Мы стоим с командиром второго взвода младшим лейтенантом Сеней Шеффером неподалеку от блиндажа. Вспоминаем «ту» жизнь, предвоенный Ленинград. Изредка справа, высоко над нами, вроде бы лениво пролетают «светляки» трассирующих пуль. Срезают хвою с верхушек сосен, она осыпается на нас.

— Как все-таки ко всему человек привыкает, — говорит Сеня и, взглянув на часы, прерывает себя. — Сейчас пойдем, хоть одну бы ночь отоспаться! Да-а, привычка. Адаптация, можно сказать. Вот они летают над нами, пули, а нам, — он скупо улыбнулся, — хоть бы хны, правда ведь? Ну, пошли…

И в тот же миг — кратчайший, но резкий звук совсем рядом и Сеня, странно подломившись, падает на снег, к моим ногам.

— Что с тобой? — наклоняюсь я над ним, не успевая понять происшедшее. — Что?! Скажи! — Ответ запомнился навсегда.

— Ой, не знаю… — еле слышно, страшно трудно произносит он. — Я… кажется, ранен… В спи… ну.

И — все! Страшная нелепость! Не в бою, — в минуты затишья, шальная пробила ему сердце навылет. И последним его ощущением была мгновенная боль там, где пуля вышла, — в спине. Так объяснил мне врач. А через полчаса прозвучала команда: «Стройся!». Ночной марш-бросок на другой рубеж. Прощай, Сеня! Если бы мы с тобой стояли здесь по-другому, как бы поменялись местами, не я, а ты услышал бы сейчас эту команду. Случайность.

…Тишина. Только легкий скрип стульев на сцене, шелест переворачиваемых на пюпитрах нот.

Мравинский положил палочку, достает платок, прикладывает ко лбу и затылку. Сейчас начнется вторая часть. Слушатели — все до единого — недвижно застыли, боясь расплескать, прервать ощущения, рожденные чудом этой невероятной музыки.

Ведь конечно, и в те минуты, когда она сама заставляла меня «уходить» из зала, отключаться от нее в воспоминания (да и только ли меня?), — она продолжала властно звучать во мне, хотя и за порогом обычного слухового восприятия, сама становилась тем, что я переживал.

А наплывы образов уводили меня из этого зала и во время исполнения других частей симфонии.

…Однажды под воскресенье смотрели, как разводят Дворцовый мост, как проходят по Неве большие суда. Потом тихо брели ночным светлым Невским. Клодтовские кони и укрощающий их человек на Аничковом мосту казались в чем-то неуловимо другими. Было свежо и тепло одновременно. И что-то, наверно, еще было в той, казалось бы, привычной белой ночи: во многих домах, на разных этажах люди недвижно полулежали и сидели на подоконниках и молча смотрели на улицу, не в силах оторваться. А был уже четвертый — час!

И — другая белая ночь. Мы стоим на посту — два курсанта Курсов усовершенствования комначсостава запаса. Нас сменят в шесть утра. Стекла всех домов на любом этаже многократно перекрещены наклеенными бумажными полосками. Самое начало июля сорок первого года. Синее-синее небо. Но вместо облаков на фоне синевы тускло серебрятся аэростаты противосамолетного заграждения. Их много. Тут, там. На различной высоте. Они то недвижны, то слегка покачиваются, чуть передвигаются вправо, влево, повинуясь струению ветра, сдерживаемые тросами. Большие, бесшумные. Вот те, что повыше, а постепенно и остальные, начинают снизу и с одного бока розоветь — так мы узнаем: всходит солнце. Они — наши, они должны помогать обороне города, но сама необходимость их присутствия, само их немое парение над городом кажется жутковато-нереальным, будто они — из дурного сна!

…А Мравинский уверенно повел оркестр к финалу этого уникального в истории мировой музыки грандиозного симфонического повествования о недавнем прошлом родной страны, о ее раскаленной современности (военной страде), о ее будущем, и я услышал в Новосибирске сорок второго года величественно-радостный гимн… Победе!

(Соллертинский отлично сказал об «ослепительных звучностях» апофеоза симфонии.)

Утомленный дирижер опустил руки и на какой-то миг замер, еще переполненный отзвуками только что сотворенного чуда…

И после нескольких секунд всеобщей восторженной сосредоточенности (честное слово — где-то на грани шока!) грянули такие овации, какие, вероятно, редко раздавались когда-либо в музыкальных залах. И я попытался представить себе, что же творилось здесь несколько месяцев назад, когда на сибирской премьере Седьмой присутствовал сам ее автор!

…Просматривая после войны комплект «Советской Сибири» за тот год, я с удовольствием убедился, что газета, выходившая всего на двух полосах (один лист с оборотом), сочла нужным уделить этому событию много места.

Еще 24 июня 1942 года новосибирцы прочли на второй странице статью И. Соллертинского «Дмитрий Шостакович» с четко воспроизведенным фотопортретом композитора. А на первой странице вместо передовой статьи — обширное сообщение Совинформбюро «Политические и военные итоги первого года Отечественной войны»!.. Сопоставьте одно с другим! 4 июля среди различных материалов общегосударственного значения — выступление только что приехавшего в Новосибирск Шостаковича под названием «Накануне исполнения Седьмой симфонии».

«Вся моя биография, — писал композитор, — связана с Ленинградской филармонией…

Я счастлив, что артисты этого первоклассного оркестра разучивают мою Седьмую… Ни один из оркестров, игравших мои произведения, не добивался такого совершенного воплощения моих замыслов».

16 июля 1942 года почти треть одной из двух страниц отведена оценке этого произведения И. Соллертинским и слушателями — под характерным заголовком:

«Симфония грядущей победы».

А на большом фотоснимке мы видим Мравинского, который склонился к роялю в накинутом на плечи пиджаке, за клавиатурой сидит Шостакович, вероятно, играющий ему какой-то кусок симфонии, разъясняет, как он задумал. Опубликованы отклики народного артиста СССР Ю. М. Юрьева, Леонида Утесова, члена ЦК испанской Компартии Асеведо, жившего тогда в Новосибирске.

Но все это я смог узнать позднее…

А тогда, возвращаясь после концерта на свой первый в огромном сибирском городе ночлег, я думал о том, что финал Седьмой Шостаковича, вероятно, можно назвать музыкальным пророчеством композитора, заранее воспевшего величественную красоту мучительно трудного, но неизбежного подвига победителей и заранее пережившего ни с чем не сравнимое торжество и ликование нашего народа и других народов, сбросивших иго фашистского варварства… А ведь до этого оставалось еще почти два с половиной года.

И еще думал я о том, что не только интерпретатором великой симфонии, но и ее сотворцом явил себя в этот ноябрьский вечер сорок второго года великий оркестр Мравинского…



Другие материалы

19 декабря 1978

«Смена»

О концерте 18.12.1978, БЗФ
27 декабря 1978

«Ленинградская правда»

О концерте 18.12.1978, БЗФ

Сделали

Подписаться на новости

Подпишитесь на рассылку новостей проекта

«Кармина Бурана» Карла Орфа Феликс Коробов и Заслуженный коллектив

Карл ОРФ (1895–1982) «Кармина Бурана», сценическая кантата на тексты из сборников средневековой поэзии для солистов, хора и оркестра Концертный хор Санкт-Петербурга Хор мальчиков хорового училища имени М.И. Глинки Солисты – Анна Денисова, Станислав Леонтьев, Владислав Сулимский Концерт проходит при поддержке ООО «МПС»